Жить своим умом
Любителям чужой словесности
Ненависть к языку своему (а с ней понемногу, постепенно, и к родству, и к обычаям, и к вере и к отечеству) уже так сильно вкоренилась в нас, что мы видим множество отцов и матерей, радующихся и утешающихся, когда дети их, не умея порядочно грамоте, лепечут полурусским языком; когда они вместо здания говорят едифис; вместо меня удивило, меня фрапирова-ло. Я сам слышал одного дядю, который племянника своего, называвшего людей его слугами, учил говорить лакеи.
Мы первые понятия детей наших направляем к чужим языкам, от чего и рождается в них холодность и нечувствительность, презрение к своему собственному; ибо навык много может в человеке... Восьмилетнее дитя читает у нас стихи Вольтеровы и не умеет не только наизусть, но даже по книге прочитать Блажен муж или Отче наш. Дитя растет: привычка объясняться на чужом языке растет с ним вместе. С чужим языком идет он в беседы, свой остается за порогом. Одним разговаривает он целый вечер с девицами, другим приказывает только своему кучеру везти себя домой. Всякое зло прилипчиво: оно начинается в домах знатных господ и распространяется до хижин.
Благородные девицы наши стыдятся спеть русскую песню. Наша женщина с русскою в руках книгою, или с письмом по-русски написанным, хотя бы к старику ее дедушке, опасается быть выключенною из общества и попасть в толпу тех непросвещенных людей, которые думают, будто в своей земле надобно уметь говорить по-своему.
Народ, который все перенимает у другого народа, уничижает себя и теряет собственное свое достоинство; он не смеет быть господином, он-рабствует, он но-сит оковы его — тем крепчайшие, что не гнушается ими, но почитает их своим украшением.
Если бы истребилась в нас эта постыдная зараза; если б мы в обществах и на улицах стыдились разговаривать не своим языком; если б вперяли в детей своих, что всяк знающий чужой язык основательно, а свой поверхностно, есть не иное что как попугай; тогда, быть может, и другие многие глупости и обезьянства от нас отстали.
Легкость французского, почти одинаковая и в книгах, и в разговорах, весьма соблазнительна для тех, которые не любят много трудиться и размышлять: она и подала повод к странному воображению, будто мы обогатим и установим язык свой, когда отрекшись от многих свойств и слов его, обрежем по образцу французского, и все то, что в нем высокое и важное, выбросим, а остальное дополним их словами и назовем это русским языком. Очень хорошо! Но подумано ли, что обрезать таким образом язык по образцу другого есть точно такая же невозможность, как обрезать у человека нос по образцу носа другого человека. Не похоже ли это на желание новых мудрецов сделать равными всех людей? Одни хотели, чтоб высокий и широкогрудый мужичинища был равен силою и ростом с сухощавым карликом, а другие — чтоб одинаковая была сила языка в описании драки петухов и драки исполинов. Как можно истребление всех коренных слов языка почитать обогащением его? Может ли река быть многоводна от заграждения всех ее источников? Может ли стена быть тверда от безпрестанного вынимания из нее старых и вкладывания новых камней?
Давно ли писали Ломоносов, Херасков. Уже находят в них множество обветшалых слов! Через десять других лет опять новое суждение о словесности, опять новая браковка словам. Это называется вкусом, установлением языка! Но кто сии установители? Несколько молодых людей, журналистов, неизвестных ни именами своими, ни трудами. Между тем, если послушать их, то они превеликие просветители, всех прежних писателей ни во что ставят, себя одних выше небес превозносят, и тех, которые рассуждают иначе о языке и словесности, называют вкусоборцами, обращающими просвещение и науки во тьму и невежество. Так часто люди своими грехами упрекают других! Однако никакая ложь не обладает долго умами. Нет! Не сближение со славенским языком, но удаление от него ведет нас к истинному упадку ума и словесности. Уже и так много мы растеряли понятий. Надобно обратиться к нему с любовью, а не отвращаться с презрением.
Многие исконные слова вышли совсем из обыкновения, так что кроме славенского слога не можем, или лучше сказать, не смеем их употреблять, хотя и чувствуем явный в них недостаток.
Мы не только не смеем писать грядый, созерцали, но даже и грядущий, созерцающий хотим истребить и вместо этого писать тот, который идет; тот, который поглядывает.
А вот Феофаново обращение к Богу: но Ты сам Царю веков, времена и лета положивый во области Твоей, и живот вечный любящим Тебе устроивый; если поставим здесь положивший, устроивший, то речь сия потеряет много важности. Для чего боимся себя так сильно выразить? Чрез долговременную отвычку от чтения славенских книг разум не осмеливается действовать там, где он не надеется быть понят. Но опасаясь временных, не в пользу вашу толкований людей, мало сведущих в языке своем, угождаете вы их заблуждениям, и смотря с холодными чувствами на истину, попускаете злу расти и умножаться. Смелее возвысим глас свой! И тогда знания распространятся, а язык наш облечется в настоящую свою лепоту и достоинство.
Вникнем, вникнем поглубже в красоту славенского языка, и тогда мы увидим, что он в двенадцатом веке уже столько процветал, сколь французский стал про-, цветать во времена Людовика XIV, то есть в семнадцатом веке. По красоте, с какою предки наши переводили славных греческих проповедников, по высоте слов и мыслей, каковыми повсюду в переводах своих гремят они и блистают, достоверно заключить можно, сколь уже тогда был учен, глубокомыслен народ славенский.
Мы не умели в подвиге словесности идти достойно по стопам предков, потому что когда сблизились с чужестранными народами, а особливо с французами, ста-ли перенимать мелочные их обычаи, наружные виды, телесные украшения, и час от часу более делаться совершенными их обезьянами. Все то, что собственное, стало становиться в глазах наших худо и презренно. Они учат нас всему: как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться и даже как сморкать и кашлять. Мы без знания языка их почитаем себя невеждами и дураками.
Мы кликнули клич, кто из французов, какого бы роду он ни был, хочет за дорогую плату принять на себя воспитание наших детей? Явились их престрашные толпы. Стали нас брить, стричь, чесать. Научили удивляться всему тому, что сами делают; презирать благочестивые нравы предков наших. Господин М., бывший при посольстве французском в царствование Императрицы Елизаветы в Петербурге, поведал: Мы обступлены были тучей всякого рода французов, беглецов, промотавшихся, распутных людей и множества такого же рода женщин: поссорясъ с парижской полицией, они пришли заражать северные страны. Им поручено было воспитание детей самых знаменитейших.
Одним словом, они запрягли нас в колесницу, сели на нее торжественно и управляют нами — а мы их возим с гордостью, и те у нас в посмеянии, которые не спешат отличать себя честью возить их! Не могли они истребить в нас духа храбрости; но и тот не защищает нас от них: мы учителей своих побеждаем оружием; а они победителей своих побеждают комедиями, романами, пудрою, гребенками. Оттого-то родилось в нас и презрение к славенскому языку. Оттого-то в нынешних сочинениях такие встречаем толкования: Слог нашего переводчика изряден. Он не надут славянщизной. О русском писателе пишут: Он педант, провонял славянщиз-ною и не знает французского в штиле элегансу.
Если б кто, говоря о России, назвал бы ее Россиишкою, то разве не показал бы он презрения своего? Больно и несносно русскому слышать, когда вы, милостивые государи, уверяете, что милая чужеязычщина должна лучше, чем постылая славянщизна, развивать ум, выходящий на сцену авторства для играния интересной роли.
Делайте и говорите, что вам угодно, господа любители чужой словесности. Но доколе мы не возлюбим языка своего, обычаев своих, воспитания своего, до тех пор во многих наших науках и художествах будем мы далеко позади других. Надобно жить своим умом, а не чужим.
|